Вячеслав Шишков - Хреновинка [Шутейные рассказы и повести]
— Готово, что ли? — хрипит бродяга.
— Готово. Ва-ли-и-и! — ревет толпа.
Привязанный бродяга облегченно вздохнул и заерзал на своей летяге: вот-вот взлетит.
Оглобля цыкнул на него: «Стой!» — скрива накосо надел картуз, поелозил ладонями по сухопарым, забрызганным грязью бокам и обвел хмельным, помутившимся взглядом потерявшую терпение толпу. Потом не торопясь шумно высморкался и, махнув рукой, торжественно скомандовал:
— Пуш-ш-а-ай! Ну-ка-а-а!..
Бродяга размашисто перекрестился:
— Благословляйте!
Взмахнули раз-другой крылья, и бродяга турманом закувыркался под откос.
— Летит, летит! — во всю мочь закричал кузнец.
— И впрямь… Где?
Толпа заахала, заорала:
— Лети-ит!.. Летит!!
Тонкими, пронзительными, как у галок, голосами загомонили деревья, ребятенки с гвалтом поскакали вниз.
— Где? Где? Дяденька, покажь! Это гагара, это птица. Он брякнулся…
— Лети-ит! — кричал кузнец как сумасшедший и тыкал рукою вперед.
И все до одного жадными глазами воззрились в небо, куда указывал кузнец, и всем явственно казалось: «Летит Рукосуй, летит».
— Дьява-а-ал!! Наза-а-ад!! — Обезумев от ужаса и подпрыгивая, как одержимый бесился старшина. — Стреляй, ребята, стреляй! — Он выхватил у соседа берданку и грянул в белый свет. — Стреля-я-й!!
Ребятенки и шустрые мужики с бабами мчались вдоль обрыва, дико орали: «Летит, летит!» — падали, сбиваясь в кучу.
— Стреляй еще… Пропала моя башка. Стреля-я-яй!!
— В кого? В тебя, что ль? Пьяный хрен!!
В это время диким чертом внезапно вырос на крыше Рукосуй. Весь в грязи, он держался за ушибленную шею, тряс башкой.
Толпа завыла, загудела, как в непогоду лес.
— Омманывать, сволочь?!
Бродяга, изловчившись, ударил кузнеца по скуле:
— Омманывать?!
— Камедь?! — взревел свирепо старшина и тоже хватил кузнеца ногой.
Модест сгреб их за опояски, приподнял, как набитые соломой мешки, перевернул вверх пятками:
— Это за жену, это за издевку!! — и с раскатистым хохотом сбросил обоих под откос.
А на крышу карабкались меж тем, захлебываясь злобной пеной, одураченные мужики:
— Бросай его, братцы! Бей! Оплел нас всех…
— Прочь!! — цыганские глаза Модеста страшно выкатились. — Я вас звал сюда? За кой черт лезли?! Теперича квиты! У-ух, расшибу!! — он подпрыгнул и грохнул молотом по камню. Урча, брызнули в толпу осколки.
— Убил! Уби-ил!..
Мужики в страхе отпрянули и, словно большие лупоглазые лягушки, поскакали с крыши.
А внизу в тысячу глоток голосили:
— Анхирей, ребята!.. Эй, вы! Долой с кузни! Анхирей!!
И толпа шарахнулась на луг, где действительно катила пара, певуче позванивали бубенцы.
Народ окружил взмыленных коней.
Сидевший в кибитке, весь желтый, с воспаленными глазами, урядник простонал:
— По какому праву скопище?..
XIVМодест сам не свой ввалился в избу. Ужасно хотелось есть. Обшарил все углы — пусто, ни корки хлеба. Посмотрел на кровать, на забытую Палашей коричневую с белыми цветками кофту. Грусть напала, непомерная тоска, досада. Он сел за стол.
— Поесть бы… — безответный голос его звучал жутко, вызывающе. — Выпить бы…
Достал бутылку. Она была пуста. Размахнулся и грохнул ее об печь. Бутылка превратилась в соль. Модест оскалил зубы, захрипел. Схватил полено и со всего маху ударил в полку с посудой. С тревожным звоном, с жалобой звякнули, забренчали черепки.
Модест широко открыл глаза.
— Что же это я… Что же, господи? Зачем это?..
Он долго стоял, тяжело дыша и опустив голову.
Потом расхлябанной, усталой походкой направился к амбару. Дорогой говорил себе:
— Ничего, проживу… Поддаваться не след!
Когда открючил дверь и взглянул на крылатую свою машину, сразу полегчало на душе, и мало-помалу иссякла злоба.
— Родная… Настоящая моя.
Он внимательно и любовно осматривал каждый винтик, каждую струнку. Вот у стены самокат, им изобретенный, вместо шин — тугие канаты. Взгляд его из растерянного и ожесточенного стал одухотворенным, сосредоточенным.
Осенний день еще не закатился, сквозь широкое окно в амбар вливался свет, кузница была за высоким сосняком, и что сейчас творилось там — Модеста не интересовало.
— Ну-ка, американец?
Он достал густо разведенный сурик и начал тщательно пришабривать поршень будущей машины. С жаром, с каким-то надсадным надрывом он принялся за работу: надо все смыть с сердца, надо вытравить, как ржавчину, всякую мысль о том, что было и прошло.
— Крышка!!
Под окном, на грубо сколоченном столе, навалены потрепанные, захватанные грязными руками чертежи, рисунки, вырезанные из картона шаблоны, чертежные инструменты, раскрытая книга «Механик-самоучка».
— Вот она, теория-то… И впрямь — без нее не полетишь.
Гордым взглядом посматривал Модест на всю эту премудрость, возносившую его над самим собою, а железные руки его безостановочно обделывали сталь. Кусок металла визжал и не давался, но упорство человека брало верх — капал пот с лица, и серебряным песком сыпались опилки.
Вдруг в дверь резко постучали:
— Эй, отопри-ка! Урядник требовает.
Модест через минуту, вместе с сотским, угрюмо шагал к селу. Ярмарка была там в полном разгаре: гармошка, говор, драка, шум. У балагана со сластями Палаша беззаботно пощелкивала орехи. Воблин чавкал пряники и сладко щурил на нее глаза. Толпа встретила Модеста враждебно. Гоготали, тюкали, оскорбительно посвистывали.
— Что, летяга, будешь народ мутить?
— Долетался до дела?
— Заместь неба-то — в острог?!
Модест сдвинул брови.
— Эх, народ! Кожаные вы души! — и с сердцем бросил, косясь через плечо: — Не с вами, обормотами, в небе летать!
XVПосле жестокого оскорбительного допроса Модеста засадили в «чижовку» под замок.
Урядник ругательски изругал его, как последнюю собаку: «Ах, изобретать? А в бога веруешь? Знать, тебе в морду, подлецу, еще не попадало?!» Грозил судом, тюрьмой, и вот завтра угонят его по этапу в город: пускай.
Побуревшая кожа плотно обтягивала его скулы, в висках густо серебрилась седина, тело требовало покоя. Но дух Модеста был бодр, несокрушим.
— А все ж таки достукаюсь до точки, полечу!
Он лежит на усыпанных голодными клопами нарах. Его охватывает лихорадочная дрожь, щеки то вспыхивают, то холодеют, в ушах звенит, и стонет в груди сердце.
— Нет, врешь! — грозит он тьме. — Модест Игренев полетит.
Там, на обрыве, его опустевший дом, холодная печь, овдовевшая кровать.
— Ничего, ничего… Это я стерплю, — спокойно сам с собой говорит Модест, но его сердце ноет пуще.
Ничего, ничего. Амбар. Крепкий замок железный. Под замком — чудо! Чудо! Вся жизнь Модеста, нет, больше — и жизнь и смерть!
— Господи ты боже мой. — По его лицу проплыла умиленная улыбка, вспыхнули глаза, он встал, шагнул к решетчатому оконцу и посмотрел в ту сторону, где сиротливо дремлет чудо-птица.
— Крылья! Эх, крылья! — Он взмахнул руками и под напором охвативших его чувств радостно, громко засмеялся.
За окном глухая ночь темнела, и небо — в черных тучах. Но для Модеста был яркий день: светлая мечта сладко терзала его уставший мозг.
— Крылья!!
И грезится Модесту: огромная чудо-птица плавно поводит в воздухе белыми крылами, тугие струны гудят, поют. И уже не в силах Модест от радости вздохнуть, весь в огне, в порыве.
Вот он на высокой горе крутой, а внизу ждут не дождутся тысячи народа, настоящего, ученого: генералы, механики, американцы, немцы, доктора, кассиры, исправники и многое множество других людей. «Модест Петрович Игренев на собственной машине полетит, сам господин Игренев!» А сзади, там где-то возле леса, сиволапая деревенщина торчит. «Ага, дружочки, что? Узнали?» А на отшибе, у зеленого кустышка… У-у, тварь! Нет, лучше не глядеть туда… Вот генералам невтерпеж: «Модест Петрович, господин изобретатель, нельзя ли поскорей…» — «Нельзя!» Модест нарочно медлит, красуется, пробует винты, оглаживает крылья: пусть ждут, он проморит их так весь день, всю ночь, пусть генералы ждут — не велика беда — ведь он изобретатель, знаменитый человек, он — на горе! Стойте, дожидайте.
И вот, когда Модесту самолично в мысли вступит, он расправит крылья белые, вспорхнет орлом и помчится навстречу всем ветрам небесным, круче, выше. И оттуда смачно плюнет вниз, на генералов, на народ.
— Тьфу вы все! Ползайте, рвите друг другу глотки, черти проклятые. Я — Модест! Русский большеголовый мужик! В Америку, черти! За патентом. В настоящую Америку. До свидания вам!.. Я…
Модест враз оборвал свой зазвеневший металлом голос, попятился: и сквозь густую тьму ночи всколыхнулся отдаленный свет, там, на горе, у кузни. Ярче, шире, необузданней.